logo
Теория языка - Бюлер К

4. Гипотеза Вернера о табу. Критика: метафора и параявление

В 1919 г. привлекла к себе внимание книга Хайнца Вернера о языковой метафоре1. И, как мне представляется, вполне обоснованно. Ведь в ней представлено большое собрание метафорических имен и языковых оборотов из малоизвестных человеческих языков. И в ней энергично начато теоретическое осмысление многоликих феноменов. Основные идеи Вернера можно вычитать в 8-й главе «Обобщение психологии развития метафоры» из заголовков ее параграфов: 1. Основное развитие метафоры из духовного мира табу; 2. Развитие истинной метафоры в результате изменения мотива; 3. Развитие метафоры в результате обратимости (Rückläufigkeit) процесса метафоризации; 4. Обратное (degenerativ) развитие метафоры истинной из псевдометафоры. А что такое истинная метафора и что такое псевдометафора?

Как правило, уточняющий прогресс наблюдается тогда, когда новатор, обладающий для этого данными, вступает с традиционной теорией в такое же противоречие, как антитезис и тезис. Согласно Вернеру, истинная метафора возникла некогда в духовном мире табу и служит не для выделения, а для вуалирования.

«К псевдометафорическим образованиям относится метафора, возникающая вследствие нехватки выразительных средств и необходимости абстрагироваться, как и метафора антропоморфистского миропонимания. Если мы будет принимать во внимание не объективные факты, а лишь субъективную оценку положения, то мы должны будем отклонить эти установки как первооснову образного сравнения, хотя мы признаём, что они как попытки и подготовка прибегающего к образным сравнениям мышления имеют свою ценность, которая, правда, реализуется лишь в результате существенного изменения мотива в эпоху табу» (Wеrnеr. Ор. cit., S. 190). Следовательно, прежняя мыслительная модель специалистов если и не отвергается полностью, то отодвигается в угол. «Ранние упражнения» неискушенного, склоннного к сравнениям мышления, ориентируясь на которые мы надеялись понять ребенка и гомеровские образы, оказываются недостаточными. Напротив, человечество должно было на ранних стадиях подчиняться давлению табуистской потребности в вуалировании, чтобы из нее возникла истинная метафора и получила всеобщее распространение в языках посттабуистских народов. Доказательство: бедность сравнений в дотабуистских языках, объясняемая следующим образом:

«Кочевник может переживать свои аффекты без каких-либо тормозов, без помех в нем уравновешиваются возбуждение и его выражение. Поэтому мы обнаруживаем даже у высокоразвитых кочевых племен (большая часть индейцев Северной Америки, масаи в Африке) необычайно мало табуистических образований. Кочевник, несомненно, столь же боязлив, как и оседлый, но его боязнь получает немедленное выражение хотя бы в бегстве, оседлому же приходится безропотно переносить невзгоды. Кочевник — дитя мгновения. Взаимодействие объективных и субъективных сил осуществляется в нем лишь в настоящем. Оседлый, напротив, — человек, смотрящий в будущее и в прошлое» (Werner. Ор. cit., S.191).

У оседлого пробуждается забота о предстоящем и потребность в воспоминании. «Любое дерево, любой камень может быть знаком счастливого прошлого, вызывающего грусть, или, напротив, несчастливого прошлого, вызывающего горечь воспоминаний» ор. cit.; почему так пессимистично?). Переключение — это техника вуалирования с помощью словесного табу.

Включим процитированное в картину магического миропонимания, которое полностью базируется на переживаниях, и примем во внимание, что все, начиная с первого предложения, рассматривается как дело не репрезентации (Darstellung), а выражения (Ausdruck), то есть свободной или заторможенной разрядки аффектов. Лишь в таком случае удается объединить ведущие идеи вернеровской теории. Вернер на своем документальном материале описывает основные формы метафоры и находит, что первой выделяется «предметная метафора»(dingliche Metapher).

«В то время как чисто языковая метфора у австралийцев находится еще в весьма примитивном состоянии, а чисто генерализующая метафорика почти целиком осуществляет все структурные замены, метафора, которая возникает в результате символического взгляда на вещи, уже относительно хорошо развита. Мы обнаруживаем здесь высокоразвитую предметную метафорику при слаборазвитой образности и иносказательности (Vorstellungs- und Wortgleichnismäßigkeit). Психологические корни предметной метафорики — это не приспособление мира образов к художественной потребности, наблюдаемое на уровне поэтических образований, а проникновение в существующие образы природы. На пути превращения привычного приема в сравнение развивается вторая ступень, на которой соответствующее представлению выражение для замены табуированного не берется из окружающего мира, а должно быть найдено в мире представлений» (Werner. Ор. cit., S. 194).

«Третья ступень, к которой от предшествующей, впрочем, ведут некоторые переходы, соответствует культурному состоянию оседлости, носители которого не могут погасить страх чисто моторным способом, убежав с того места, где случилась Смерть. Поэтому вырабатываются всевозможные защитные меры. Табу смерти, простой формой которого является избегание мертвеца, преобразуется в сложную систему защиты».

«Мы рассматриваем, таким образом, развитие табу как следствие перехода от кочевнической культуры к оседлой. Первоначальное непостоянное стремление к перемещению на более высокой ступени используется для того, чтобы погасить страх чисто моторно-атавистическим путем. Однако эта форма все больше сокращается до минимума моторного проявления. Именно та боязнь, которая первоначально служила побудительной причиной необычайного преобразования моторных сил в стремление кочевать, приобретает теперь прямо противоположную функцию тормозить всяческое движение» (Werner. Ор. cit., S. 195 f.).

«В своей первичной форме метафора — это интеллектуальная самозащита индивида. Эта самозащита выражается прежде всего в том, что метафора является продуктом двух тенденций: тенденции, с одной стороны, подавить представление или мысль, выражение которых связывается с грехом или опасностью, а с другой — тем не менее сделать возможным сообщение путем подходящего выбора языковой формы.

Эта полная противоположность табу и стремления высказаться развивается таким образом, что табу как тормозящая тенденция, первоначально максимально сильная, все больше ослабевает» (ор. cit., S. 196 f.).

Упомянутое в конце цитаты ослабевание означает обратно направленное движение, так сказать, декаданс первоначально столь жизненно важной и жизнеспособной истинной метафоры. В приглушенном состоянии кое-что от табу все еще отчетливо содержится в метафоре, употребленной в качестве насмешки, предостережения,угрозы. Полностью исчезает это кое-что лишь в наиболее позднем и высшем типе метафоры, служащей для выражения иронии или лести. Закончим на этом наш обзор.

Начнем критический разбор с конца. Так, указанные «типы» метафорического представляются мне удачно схваченными: и Фрейд, в общем, вполне оправданно объединял шутку и табу. Однако как же обстоит дело, например, с включением гомеровских образов в нисходящую ветвь вернеровской кривой развития? В них момент табу определенно равен нулю или практически не отличается от него. В то же время у них нет ничего общего ни с насмешкой или шуткой, ни с иронией, ни с лестью. Нет, весь ход мыслей в вернеровской теории противостоит гомеровским образам вряд ли иначе, чем известное животное новым воротам. Зачем столь свежее и живое явление у ребенка и у Гомера подчинять мыслительной схеме, если место ему отводится только на нисходящей ветви? По-видимому, — так скажет себе опытный аналитик готовых теорий — в первоначальной концепции метафорического кроется что-то ошибочное. Так оно и есть. Вернер с самого начала считает себя вправе или вынужденным судить по принципу либо — либо. Метафора — это средство либо абстрагирования, либо вуалирования, сокрытия. Он полагает, что ему удалось показать правильность второй альтернативы для метафоры. Ну, а как все выглядело бы, если бы, ни в малейшей мере не подвергая сомнению все доказательство на основе внушающего доверие обширного эмпирического материала, отдать с полным основанием ребенку и Гомеру то, что им причитается? Им и всей обозримой истории индоевропейских языков причитается свободная от табу метафора независимо от того, существовала ли наряду с ней вуалирующая, иносказующая метафора и какой вес она некогда имела.

Ведь вернеровская идея иносказания в наиболее ясных случаях, известных нам, реализуется не средствами истинной в нашем понимании метафоры, а значительно проще. В человеческом общении в изобилии представлены различного рода намеки. Они имеют успех в общении А и В, когда В в том месте, где А приказывает своему языку остановиться и совершает обходный маневр, тем не менее сопереживает внутреннюю ситуацию и понимает смысл игры. Однако обходные маневры совершаются значительно более многообразными способами, чем это допускается вернеровским анализом. Если я не смею произнести слово Teufel «черт» и заменяю его словом Gottseibeiuns «нечистая сила, букв. Боже, будь с нами», если я вместо слова Hose «штаны», избегая его, скажу Unaussprechlichen «невыразимые», то возникает не предложение с образом, а нечто, что технически было бы проще всего поставить в один ряд с парафазией у людей, страдающих определенными нарушениями речи. Не специфические метафоры в духе известного аристотелевского деления, а метонимии являются, пожалуй, наиболее чистым и вполне достаточным средством замены такого речевого общения, чрезвычайно затрудненного, если не сказать замусоренного табу.

В речевом общении встречаются разнообразнейшие парафеномены. Так, наряду с очень характерным непопаданием в цель (Vorbeitreffen), называемым парафазией, существует и парафантазия. Первым ее документально засвидетельствовал и описал Бине; она представляет собой совершенно тривиальное, обыденное явление. Размышляя о том и сем, представим себе в своем воображении известные материальные предметы в виде образов; человек может подумать, например, о «молоке» и построить содержательное корректное суждение, предложение, в котором представлено понятие «молоко». Если ему потом придется точно указать и детально описать, какого рода был образ (Phantasma), на который опиралось его быстрое и беглое мышление, то нередко отсутствует именно то, в чем заключается вся суть дела. Нет сомнений, он действительно думал о молоке и оперировал в своем речевом мышлении известной белой жидкостью; но в его воображении, говоря образно, содержалась лишь предметная рамка, а не сам предмет; внутренним взором он видел, например, только сосуд, молочник. Один ребенок из тех, за которыми наблюдал Бине, оперировал в своем речевом мышлении слоном, но в воображении видел не само толстокожее животное, а только похожее на лестницу сооружение в зоологическом саду, служащее для того, чтобы дети могли взобраться на послушное животное. И это относится к хорошо известным и отнюдь не загадочным парафеноменам, а все парафеномены весьма далеки от метафоры и отличаются от нее. Они тоже важны и поучительны, однако они лишены признака двойственности сфер и наиболее существенного, присущего всему метафорическому свойства простейшим образом решать задачу абстрагирования благодаря явлению дифференциации.

Оценку приводимых Вернером языковых данных я предоставляю сделать специалистам-лингвистам. По моему мнению, в этих примерах содержится много парафазического и метонимического, возможно чрезмерно подчеркнутого Вернером. Но как бы то ни было, проблема заключается в том, почему метафора играет все же столь большую роль во всех парафазиях человека, склонного к табу. Мое мнение по этому поводу таково: никакая волна табу не была в состоянии поглотить метафору. Дело могло обстоять так, как это представляет Вернер: у известных нам народов, находящихся на примитивной ступени, метафора могла быть еще поразительно редким явлением, а в находящихся на одну ступень выше языках — поразительно частым, даже изобилующим. По времени табу, видимо, не слишком далеко отстоит от расцвета метафоры и тесно связано с ним. Однако эта внутренняя связь, вероятно, была все же более сложной и иной, чем это считает Вернер. Он видит, как мне представляется, слишком упрощенно корни табу в условиях существования так называемых примитивных народов. А ведь, согласно Фробениусу, существуют, например, оседлые народы, занимающиеся растениеводством, которые вовсе не знают питающего табу страха перед смертью. Они, напротив, бережно сохраняют черепа умерших, как и другие ценные для них памятные знаки. Ни в коем случае нельзя рассматривать парафеномены в языке как почву, непосредственно породившую метафору.