logo search
Языковые картины мира как производные национальных менталитетов

§2.1. Три вида национально-специфической лексики:

обозначения специфических реалий;

обозначения универсальных концептов,

имеющих специфические прототипы;

обозначения специфических абстрактных концептов

Уникальность вербального отражения мира предопределяется как особенностями национального склада мышления, так и объективными и иногда вполне очевидными различиями первых двух составляющих — природной среды и материальной культуры. Эти две составляющие ПВК даны каждому представителю этноса в непосредственных ощу­щениях, т. е. являются, по терминологии Б. Рассела, сенсибилиями. Сенсибилии являются неотъемлемой частью ментально-лингвального комплекса человека, информационными целостностями, которые впол­не соответствуют статусу информем — базовых единиц ментально-лин­гвального комплекса человека. «Информема, прошедшая через семи-озис,— это именованная информема, или концепт. Становясь концеп­том, информема существенно изменяет свой статус: она является уже достоянием не только отдельного человека, но и соответсвующего этнического языка...» (Морковкин, Морковкина, 1997, с. 44). Национально-специфические сенсибилии порождают национально-специфические концепты, которые, имея в языке лексические соответствия, образуют в лексической системе этнического языка пласты национально-спе­цифической лексики. Иногда реалии среды обитания в силу своей специфичности сразу получают словесное выражение, которое изна­чально «обречено» быть национально-языковым маркером. Иногда же влияние среды обнаруживается в языке не столь очевидно и непос­редственно, а может быть выявлено только с привлечением катего­рий этнопсихологии, культурологии и истории. Такая лексика неодно­родна по своему качеству, по характеру детерминированности внешни­ми факторами. Мы предлагаем выделять три качественно отличные друг от друга группы слов, порожденных реалиями того фрагмента ПВК, в котором сформировалось языковое сознание того или иного этно­са. Условно мы назвали их словами типа Al, типа А2 и типа Б. Схематично это может быть представлено следующим образом:

ю*

147

Среда обитания этноса, как фрагмент ПВК, данный этносу в непосредственных ощущениях = совокупность СЕНСИБИЛИЙ

ПРИРОДА

МАТЕРИАЛЬНАЯ КУЛЬТУРА народа

ФАКТЫ ЯЗЫКА (национально-специфическая лексика, обозначающая специфические реалии бытования народа)

НАЦИОНАЛЬНЫЙ ХАРАКТЕР,

НАЦИОНАЛЬНАЯ МЕНТАЛЬНОСТЬ,

Al

— обозначения специфических концептов, отсутствующих в других языках

А2

— обозначения неспецифических концептов с разными прототипами

ФАКТЫ ЯЗЫКА (национально-специфическая лексика, обозначающая абстрактные понятия)

Национально-специфическая лексика типа А в определенном смысле легче для освоения представителями других культур, посколь­ку ее специфика вытекает непосредственно из экстралингвистичес­ких факторов, которые «лежат на поверхности». Кавычки не случай­ны, поскольку очевидность этих факторов относительна и «на повер­хности» они оказываются только для того, кто возьмет на себя труд детально ознакомиться с планом содержания такой лексики, т. е. с самими референтами, составляющими в своей совокупности всю материальную среду конкретной национальной культуры, включающую как природную компоненту, так и рукотворную. Задача эта весьма непростая, если учесть объем информации, подлежащей ознакомлению, но вполне решаема и не требует абстрактных рассуждений и умозак­лючений. В этом смысле доступ к знанию национально-специфичес­кой лексики такого плана лежит на поверхности. Дело за малым: надо знать природно-климатические условия, в которых жил (живет) на­род — носитель данного языка, иметь четкое представление о его быте, 148

традициях, обычаях и т. п. Лексика типа А — это обозначения нацио­нально-специфических РЕАЛИЙ БЫТОВАНИЯ народа.

Лексика типа Б не может быть правильно понята только в ре­зультате ознакомления с реалиями бытования нации, поскольку слова этого типа не называют конкретные предметы, а являются обозначе­ниями весьма абстрактных понятий. Понимание таких слов затруднено не отсутствием слов-коррелятов в родном языке (как в случае со словами типа А), а наоборот — наличием псевдокоррелятов в родном языке, что только затрудняет попытки проникнуть в суть подобных понятий, поскольку проблема как бы снимается. Что значит, напри­мер, русское слово воля? Англоязычный человек обращается к русско-английскому словарю, находит, как ему кажется, эквивалент freedom и успокаивается. А зря. Freedom эквивалентно слову свобода, но отнюдь не слову воля. Слово воля — типичный пример лексики ти­па Б, т. е. оно относится к категории слов, в которых фиксируются понятия и представления, присущие исключительно национальному менталитету носителей конкретного языка. Глубокие концептуальные различия между словами такого типа и их иноязычными псевдокор­релятами могут быть обнаружены и сформулированы не иначе как с привлечением всего культурного контекста, с использованием так называемых аксиом этнопсихологии (термин А. Вежбицкой).

Приведем некоторые примеры национально-специфической лек­сики типов А и Б. Напомним, что пока речь идет о специфичности лексики, обусловленной, в первую очередь, различиями объективных реальностей мира, данного конкретному этносу в непосредственных ощущениях. Это значит, что пока мы не будем касаться тех случаев, когда национальная специфичность лексики обусловлена не особеннос­тями внешней среды, воздействующей на сознание, а особенностями самого коллективного сознания,' которые проявляются в неодинако­вости логических операций над одними и теми же реалиями внешне­го мира, в неодинаковости работы механизмов не только логико-понятийного компонента сознания, но эмоционально-оценочного и других компонентов обыденного национального сознания. Общеиз­вестно, что разные языки по-разному осуществляют концептуали­зацию действительности, пока же мы хотим показать, что резуль­таты неповторимых национальных концептуализации ПВК определя­ются не только различной работой каждого из национальных языковых сознаний, но и самими различными действительностями.

Национально-специфические обозначения реалий (слова типа А) в любом языке могут быть распределены по тематическим областям с последующим выделением в каждой из таких областей более мелких лек-

149

сико-грамматических групп. Каждая из таких лексико-грамматических групп является органичной и неотъемлемой частью общей НЯКМ для каждого из носителей этого языка, ее специфичность и возможная уникальность ими не ощущаются, для носителя же другого языка эта область может быть либо вовсе незнакомой, либо концептуализирован­ной иначе. Чем больше различия в природной среде, в культуре, тра­дициях, бытовом укладе каких-либо этносов, тем больше в их нацио­нальных языках пластов лексики, которые можно отнести к категории обозначений национально-специфических реалий. Перечень ЛСГ лек­сики этого типа очень велик как в области названий феноменов при­роды, так и в области материальных артефактов конкретной культу­ры. Неодинаковость вербализации природной среды и рукотворной среды бытования этноса становится очевидной при сопоставительном изучении и описании практически любых одноименных ЛСГ двух или более национальных языков. Можно, к примеру, сопоставить наимено­вания природно-климатических зон и их элементов, названия животных или растений, обозначения явлений природы (виды осадков, виды вет­ров и т. п.), названия национальных блюд, названия предметов обихода (мебели, посуды, одежды и т. п.). Любое такое сопоставление неизбеж­но выявит несовпадение планов выражения и стоящее за ним разли­чие планов содержания, т. е. специфичность ОЗНАЧАЕМОГО, запечат­ленную в национальной лексике. Как правило, такая лексика становит­ся объектом изучения в разделе «страноведение», поскольку ее семантизация предполагает обязательное погружение в культурно-исторический контекст, знакомство со СРЕДОЙ (природной и матери­альной). Что такое ушанка, валенки, варежки, лапти, тулуп? Когда и почему их надевали? Как они выглядят? Что такое щи, каша, блины, пельмени, борщ? Как их готовят? Когда едят? На эти и подобные им вопросы традиционно отвечают многочисленные учебные пособия для иностранцев, изучающих русский язык. Стоит же русскому человеку попытаться овладеть аналогичной лексикой иностранного языка, ему тоже придется заучивать множество названий блюд, предметов одеж­ды или традиционных национальных костюмов, утвари, которые так и останутся пустым звуком без соответствующих экскурсов в этногра­фию. Естественно, не всегда за названием какого-либо блюда стоит нечто большее, чем простой факт гастрономических пристрастий конкретно­го народа, но иногда дело обстоит именно так: русские блины предпо­лагают рассказ о масленице, а он, в свою очередь,— знакомство с язы­ческими истоками русской культуры.

Оказавшись в Китае, можно попробовать множество диковинных блюд и не запомнить их названий, можно механически запомнить эти названия, а можно попытаться ознакомиться со всем комплексом куль-150

турно-исторической информации, которая неразрывно связана с каки­ми-нибудь невзрачными на вид лепешками. Многие блюда традиционно связаны с национальными праздниками: няньгао (традиционное уго­щение из рисовой муки, свинины, репы или красных бобов) готовят к Китайскому Новому году, отмечаемому в первый день первого лунного месяца по китайскому лунному календарю; юэбин (круглые, как луна, пряники из красных бобов, семян лотоса, фиников и яичного желтка) готовят к Празднику середины осени (празднику Луны), отмечаемому в пятнадцатый день восьмого месяца по лунному календарю в полно­луние. Традиция готовить к праздникам особые блюда может иметь и свои увлекательные истории, основываться на преданиях. Например дзюнцзы традиционно готовят в день Поэта (Праздник Лодки Драко­на). Они представляют собой клейкий рис, сваренный с бобами, мясом, грибами и завернутый в рисовые листья. Получаются своеобразные пирамидки из рисовых листьев с очень вкусной начинкой. Предание гласит, что в эпоху Джань-Го (более двух тысяч лет назад) в одной из южных провинций Китая жил поэт Чи-Уэнь, который неоднократно советовал местному правителю объединить силы всех южных провин­ций для противодействия могущественному правителю северной про­винции. Правитель не внял советам Чи-Уэня и дважды отправлял его в ссылку. В итоге провинция, где жил Чи-Уэнь, оказалась завоеванной враждебным северным соседом. Потеряв последнюю надежду, Чи-Уэнь прыгнул в реку Ми-Ло и утонул. Это случилось на пятый день пятого лунного месяца. В знак уважения к поэту и его памяти в этот день люди стали бросать в реку рис. Однако, как утверждает легенда, Чи-Уэнь был недоволен тем, что этот рис съедал живший в реке Дракон. Узнав об этом, люди стали упаковывать рис в жёсткие листья, чтобы Дракон не смог его съесть, кроме этого они стали делать специальные лодки, на которых в этот день плавали по реке и отпугивали «обидчи­ка» их любимого поэта.

Вот такая красивая легенда «скрывается» только за одним из тысяч национальных блюд, и подобные примеры можно приводить бесконечно, особенно если начать интересоваться внутренней формой некоторых названий. Например, спросив, как переводится название понравивше­гося вам супа, можно услышать в ответ: «Будда, перелезающий че­рез забор». На естественный вопрос о причине столь необычного названия последует следующее объяснение: Будде настолько нравил­ся этот суп, что, пытаясь себя ограничить, он попросил построить за­бор, отделяющий его от того места, где этот суп готовился. Забор был построен, но, почувствовав в очередной раз аромат приготовленного супа, Будда не смог удержаться от соблазна и перелез через забор.

151

Очевидно, что когда у слова, обозначающего культурно-бытовую реалию жизни народа, есть подобные культурно-исторические корре­ляции, оно, это слово, становится чем-то большим, чем просто именем блюда. Чем толще «культурно-историческая подкладка» под именами реалий, тем настоятельнее потребность в их полной экспликации для носителей других языков, поставивших перед собой задачу проник­нуть в иноязычную ЯКМ.

Приведенные примеры слов типа А не имеют лексических экви­валентов в других языках, поскольку не имеют соответствий на уровне концептов. Такие слова, как нам кажется, следует отличать от слов, имеющих иноязычные соответствия на уровне концептов, но различа­ющихся на уровне ПРОТОТИПОВ. Если такое деление признать обо­снованным, то в рамках национально-специфической лексики типа А нужно выделять слова типа Al (обозначения специфических концеп­тов) и слова типа А2 (обозначения неспецифических, может быть даже универсальных, концептов, имеющих специфические прототипы). На этом этапе рассуждений представляется целесообразным сде­лать небольшое отступление относительно использования в последу­ющем изложении термина ПРОТОТИП и нашего к нему отношения. Создатели и сторонники прототипической семантики исходят из не­четкости, размытости заключенных в языке понятий, в силу чего ими ставится под сомнение принципиальная возможность толкования слов путем построения дефиниций, содержащих ИНВАРИАНТ понятия, пред­ставляющий собой набор семантических примитивов, т. е. универсаль­ных дискретных компонентов значения. Вместо толкования слов предлагаются некие идеальные образы именуемых категорий, которые в наибольшей степени соответствуют представлению большинства людей о называемом объекте. Прототипичность приписывается не только материальным объектам, но и ситуациям, реакциям на ситуа­цию и т. п. Прототип, таким образом, представляет собой идеальную мыслительную репрезентацию какого-либо концепта.

Нам близка позиция Анны Вежбицкой, считающей, что «никакого противоречия между прототипами и толкованиями не существует» (Вежбицкая, 1996, с. 216). Сложность задачи определения крайне не­точных, размытых понятий естественного человеческого языка в тер­минах семантических компонентов говорит не о ее невозможности, а о потребности в дополнительных «инструментах», каковым и являет­ся теория прототипов. Отстаивая право лингвиста на поиск адекват­ных толкований слов, Вежбицкая в статье «Прототипы и инвариан­ты» полемизирует с известными сторонниками теории прототипов Людвигом Виттгенштейном, Элеонорой Рош Хайдер, Джорджем Ла-коффом, Джекендоффом и другими и приходит к выводу о ложности 152

дилеммы, как лучше описывать концепты естественного языка: путем толкования на языке минимальных компонентов значения или путем описания через прототипы. Она предлагает компромисс: «Часто при­зыв к использованию прототипов объединяется с утверждением о существовании двух подходов к категоризации: «классический под­ход» (связанный с Аристотелем) и «прототипический подход» (свя­занный, в частности, с Рош и Виттгенштейном). Их противопоставля­ют, как правило, для того, чтобы объявить классический подход лож­ным, а прототипический истинным. По моему мнению, однако, подобное противопоставление двух подходов нам ничего не может дать. Мы нуждаемся в синтезе двух традиций, а не в предпочтении одной в ущерб другой. В семантическом анализе есть, конечно, место для прототипов, но есть место и для инвариантов — одно не исключает другого» (Вежбицкая, 1996, с. 201). И далее: «Прототипы не могут «спа­сти нас» от строгого лексикографического исследования, но они мо­гут помочь нам построить лучшие, более глубокие определения, ори­ентированные на человеческую концептуализацию реальности, кото­рая отражена и воплощена в языке» (там же, с. 226).

Этот мини-экскурс в проблему соотношения прототипов и дефи­ниций мы сочли уместным сделать, чтобы избежать возможных об­винений в методологической эклектике. Необходимость соединения методов традиционного компонентного анализа и (там, где это воз­можно) теории прототипов представляется нам очевидной, поэтому, не являясь безоговорочными сторонниками теории прототипов во всех ее деталях, мы тем не менее будем использовать центральное поня­тие этой теории — прототип как обобщенный образ идеального пред­ставителя той категории (объекта, ситуации, характеристики, эмоции и т. п.), которая называется тем или иным словом. По крайней мере, вполне обоснованным нам кажется использование понятия прототип в тех случаях, когда речь идет о материальных объектах, которые в полной мере даны человеку в физических ощущениях и которые могут быть им легко представлены. Прототипы таких объектов — это ТИ­ПИЧЕСКИЕ, ИДЕАЛЬНЫЕ ОБРАЗЫ. Все объекты данного класса как бы группируются вокруг этого идеального образа, даже если они ему не соответствуют в полной мере, «...имеет место... группировка пред­метов вокруг каждого из прототипов, но большинство этих предме­тов с самим прототипом не совпадают» (Краткий словарь когнитив­ных терминов. 1996, с. 141). Внутри семантического пространства кон­цепта конкретные представители той или иной предметной категории располагаются на определенной дистанции от идеального образа, от так называемого категориального среднего, коим является прототип. Совокупность прототипов объектов материального мира образует

153

«прототипический мир», который значительно проще реального мате­риального мира, но он необходим в качестве ориентира при решении задач идентификации объектов и их именований. «Люди формируют конкретный или абстрактный мысленный образ предметов, принадле­жащих некоторой категории. Этот образ называется прототипом, если с его помощью человек воспринимает действительность: член катего­рии, находящийся ближе к этому образу, будет оценен как лучший образец своего класса или более прототипический экземпляр, чем все остальные. Прототипы — инструменты, с помощью которых человек справляется с бесконечным числом стимулов, поставляемых действи­тельностью [Verschueren, 1987: 47—48]» (цит. по: Краткий словарь когнитивных терминов. 1996, с. 144).

Здесь уместно вспомнить о концепции двух форм кодирования знаний о мире, согласно которой вербальные и образные знания пред­ставляют собой две разные (но взаимосвязанные) символические системы. Эту концепцию развивает А. Пейвио (Paivio, 1971, 1986). Предлагаемое им соотношение ИМАГЕНОВ и ЛОГОГЕНОВ можно ин­терпретировать в терминах более привычных и рассматривать как соотношение СЛОВ, называющих концепты материальных объектов, и ПРОТОТИПОВ, т. е. характерных, типичных, идеальных образов этих объектов. «...Единицами репрезентации образной подсистемы явля­ются имагены, обозначающие перцептивный аналог внешних явлений, т. е. образ, характеризующийся иконической природой и недискретно­стью. В свою очередь, единицами репрезентации вербальной подсис­темы являются логогены» (Панкрац 1992, с. 83). На наш взгляд, в этой цитате вполне можно было бы использовать термины прототип и слово. Весь лексикон языка, организованный и представленный соот­ветствующим образом, представляет собой НЯКМ, а всю совокупность прототипов (образов) конкретных концептов можно считать НОМ (национальным образом мира). Мы сознательно подчеркнули конк­ретность концептов, поскольку образное представление абстрактных концептов, типа совесть, мука, избыток, любовь, щедрость и т. п., нам представляется сомнительным или, в крайнем случае, дискуссионным. Имена абстрактных концептов являются составной частью НЯКМ, но их прототипы, на наш взгляд, лишены образности и поэтому не отно­сятся нами к НОМ. Таким образом, НОМ по объему меньше НЯКМ, поскольку включает в себя только прототипические образы конкрет­ных объектов плюс образы объектов мифических, которые хотя и не присутствуют в реальном мире, но обладают большей «конкретнос­тью», чем реально существующие, но для обыденного сознания довольно абстрактные явления, вроде электричества, магнетизма, гравита­ции, радиации, или эмоции, типа гордости, грусти, долга и т. п. Иначе 154

говоря, есть прототипы черта, ангела, дракона, кентавра, а прототи­пов счастья, горя, порядочности или подлости, видимо, нет, если раз­граничить понятия прототипа и прототипической ситуации. НЯКМ включает в себя наименования и таких абстрактных понятий, кото­рые лишены прототипической образности.

С учетом изложенных выше комментариев вернемся к рассмот­рению предлагаемых нами двух типов слов (тип А и тип Б) и двух разновидностей слов типа A (Al и А2). К словам типа Al мы отнес­ли обозначения национально-специфических концептов, которые в других языках не имеют эквивалентов ни на уровне лексических коррелятов, ни на уровне прототипов. Русские слова валенки, лапти, блины, щи и т. п. нельзя перевести на другой язык, и они не могут быть представлены носителями других языков, поскольку в их образ­ной системе кодирования знаний о мире нет соответствующих прото­типов, нет идеальных образов этих концептов, так как в их матери­альном мире отсутствуют сами именуемые объекты. В каждом языке, обслуживающем самобытную культуру, подобных слов великое мно­жество. Знакомство с такой лексикой не предполагает «подводных камней», это лишь вопрос усердия и добросовестности: ознакомление с именуемым объектом или его разновидностями, объединяемыми общим концептом, —> получение представления об объекте в виде об­раза-прототипа —» запоминание слова, обозначающего данный концепт. Эти три этапа составляют параллельное овладение планами означа­емого и означающего чужой НЯКМ: узнавание СРЕДЫ (природной и рукотворной) бытования этноса и запоминание ВЕРБАЛЬНОГО ОТРА­ЖЕНИЯ этой специфической среды.

Попав, к примеру, в Южную Америку и услышав слова guayavera, charango, sampoña, неиспаноязычный человек может либо так и не узнать, что они значат, либо удовлетвориться самым общим знанием о том, что первое — это что-то из одежды, а второе и третье — музы­кальные инструменты, либо узнать сами реалии, посмотреть, что они собой представляют, как звучат (музыкальные инструменты), из чего делаются, как и когда используются, и запомнить эти названия, соеди­нив их в своем сознании с их образами — прототипами.

Говорить об усвоении слов типа Al можно в терминах полноты и глубины знания, но псевдознание практически исключено. Напри­мер, мы можем сказать, что не имеем понятия, что такое charango, можем сказать, что это какой-то музыкальный инструмент, а можем сказать, что это струнный инструмент, похожий на маленькую гитару, резонаторная коробка которого изготавливается из панциря броненосца. При этом пятитомный энциклопедический словарь испанского языка (Diccionario Enciclopédico Ilustrado Sopeña, Barselona, 1977) указывает

155

лишь на то,что это «especie de bandurria pequeña,que usan los indios del Perú» (Sopeña, 1981, t. 2, p. 1245) (вид маленькой бандуррии, кото­рой пользуются индейцы Перу). Само толкование содержит упоми­нание другой реалии, требующей, в свою очередь, собственного опи­сания, без которого у желающего получить представление о заинте­ресовавшем его инструменте не возникает никакого зрительного образа. Тот же словарь дает толкование слова bandurria: «Instrumento músico de doce cuerdas pareadas, parecido a la guitarra, pero mas peq ueño, que se toca con una púa de concha» (Sopeña, 1981, t. 1, p. 513) (две-надцатиструнный музыкальный инструмент с соединенными попарно струнами, похожий на гитару, но меньший по размеру, на котором играют с помощью медиатора, изготовленного из морской раковины). Толкование энциклопедический словарь сопровождает картинкой, которая и дает представление о бандуррии. Представление же о ча-ранго у пользователя словаря осталось по-прежнему не совсем опре­деленным. Двуязычный же словарь под редакцией Ф. В. Кельина дает определение чаранги как индейской гитары. И нигде мы не встреча­ем упоминания о том, что в качестве резонаторной коробки исполь­зуется панцирь броненосца. Какова же на самом деле прототипичес-кая чаранго? Обязательно ли она (женский род мы используем пото­му, что она ассоциируется в языковом сознании все-таки с гитарой) должна быть сделана из панциря броненосца или это совсем не обя­зательно? В индивидуальном сознании автора данной работы прото­тип этого музыкального инструмента сформировался не на основе данных словарей, а в результате знакомства с этой реалией в одном из регионов, где она используется: в высокогорных районах Боливии, в исторических ареалах обитания индейских племен кечуа и аймара. Авторский прототипический образ содержит эту яркую, как нам пред­ставляется, характеристику, а вот соответствует ли личностный про­тотип автора (в данном случае — иностранца по отношению к носи­телям испаноязычного языкового сознания) прототипу населения Южной Америки — это вопрос. Здесь возможны два варианта: либо составители словарей упустили (или опустили, как несущественную) деталь реалии, либо автор работы встречал не прототипические об­разцы категории.

Слова типа А2 отличаются от слов типа Al тем, что их узнавание может быть определено не в терминах глубины и полноты знания, а в терминах псевдознания и истинного знания. Истинное знание иностранного слова возможно только тогда, когда, знакомясь с этим новым словом, человек исходит из презумпции незнания. Если тако­вой презумпции нет, то интеллектуальное усилие неизбежно натал­кивается на «ложных друзей», т. е. лексические эквиваленты родного 156

языка. Эквиваленты родного языка объявляются нами «ложными дру­зьями», потому что, выравнивая в сознании познающего концепты, сто­ящие за словом родного языка и иностранным словом (будем считать пока нерелевантными сомнения относительно адекватности выравнива­ния понятий через границы языков), они провоцируют интеллектуаль­ную леность и самоуспокоенность. На самом деле концептуальные универсалии могут иметь совершенно различные прототипы, т. е. в каждом языке (а следовательно, в коллективном языковом созна­нии) в соответствие универсальному концепту приводится свой соб­ственный национально-специфический образ этого концепта, о чем носители других языков часто могут даже и не подозревать. Имеет место определенная диспропорция: примерная эквивалентность на уровне концептов и возможная абсолютная неэквивалентность на уровне об­разов-прототипов. Получается, что люди говорят как бы об одном и том же, но представляют себе при этом объекты, весьма отличные друг от друга. Человек, живя в определенной материальной среде, часто упускает из виду (а иногда и просто не знает), что «...пейзаж везде выглядит по-разному. Не все люди знакомы с морем или снегом, земля не везде коричневая (во многих местах она может быть по преимуще­ству красная, желтая или черная), и даже зелень травы зависит от количества в ней влаги и от расположения на открытом солнце (на­пример, в Австралии местность, покрытая травой, скорее желтоватая или коричневая, чем зеленая)» (Вежбицкая, 1996, с. 233—234). К примеру, прототипический образ земли в русском языке имеет признак нали­чия в ней влаги, сырости (мать —сыра земля, лежать в сырой земле и т. п.), что, видимо, не характерно для прототипической земли в языках народов, населяющих засушливые районы Африки.

В тех случаях, когда специфичность материальной среды не экспли­цируется вербально, а камуфлируется концептуальными универсалиями, можно говорить, что мы имеем дело с лексикой типа А2. В примере А. Вежбицкой такими словами являются земля и трава. Ряд подобных примеров можно продолжить хотя бы такими словами, как небо и лимон. Именно с этими словами связан весьма курьезный случай из преподавательской практики автора этой работы. Объясняя тайваньс­ким студентам русские прилагательные цветообозначения, автор давал для наглядности названия объектов, чьи прототипические образцы имели (по его мнению) тот или иной цвет. В течение нескольких минут дваж­ды возникло взаимное непонимание. Первый раз, когда в качестве «типичного представителя» желтого цвета был назван лимон, второй — когда «типичными представителями» синего цвета были названы небо и море. Дело в том, что на Тайване (как и во многих других странах с жарким климатом) продаются и используются в пищу зеленые

157

лимоны. Зависит ли это от сорта или от степени зрелости, мы не берем­ся утверждать, но факт остается фактом: пожелтевший лимон — про­дукт уже второго сорта, в определенной степени некондиционный, сто­ит на порядок меньше «идеального» зеленого лимона и, естественно, в качестве типического, характерного образа (т. е. прототипа) выступать не может. Кстати, прототипические тайваньские помидоры тоже отнюдь не красные, а зеленые.

Со словами небо и море ситуация несколько сложнее, так как на уровне текстов студенты очень часто сталкиваются с устойчивыми сочетаниями слов синее небо, синее море (не только в родном, но и в иностранных языках) и понимают, что так оно, наверное, и должно быть. Однако, в реальности, если мы покажем на небо или воду Тай­ваньского пролива и скажем: «Они синие»,— это будет, мягко говоря, не совсем так. Вода здесь имеет свинцово-серый цвет, а небо (даже когда оно не покрыто тучами, что для этих мест обычное явление) в лучшем случае бледно-серое, молочное, белесое, но никак не синее. Объяснение очень простое: жаркий и влажный климат, из-за которого в воздухе постоянно висит некая дымка, напоминающая туман, через которую небо видится именно серовато-белым. Конечно же, несколь­ко дней в году и здесь небо бывает голубым, но считать это его со­стояние прототипическим вряд ли будет обоснованным.

Семантизация слов типа А2 обязательно должна включать в себя либо расширенные комментарии, либо знакомство с наглядными ма­териалами. Конечно же, самый лучший путь знакомства с национальны­ми прототипами концептуальных универсалий — это физически по­быть в этой среде, почувствовать ее в буквальном смысле слова, только тогда придет понимание того, что, как пел в одной из песен В. С. Вы­соцкий, «здесь и звуки, и краски не те».

У универсальных концептов могут быть не только отличающиеся прототипические образы, но и совершенно разные коннотации. При­ведем лишь один пример. Слово, называющее понятие лес, есть если и не во всех, то во многих национальных языках; однако различны, во-первых, лексическое наполнение всей тематической группы слов, свя­занных с этим концептом, во-вторых,— национальные прототипы этого концепта (о чем мы уже сказали), а в-третьих,^ его коннотации. По­зволим себе привести отрывок из художественного произведения, где автор пытается передать специфическое восприятие леса жителями одного из таежных районов России. Такое пространное описание приближает нас к прототипу леса, существующему в сознании людей, проживающих на данной территории, дает представление о коннота-тивном аспекте значения слова лес в их коллективном языковом сознании, иллюстрирует очень важную для наших рассуждений идею о

158

том, что окружающая среда активно влияет на формирование НЯКМ не только в части словесного покрытия материального мира, но и в ее субъективно-оценочной части, влияет на формирование эстетики эт­носа или его части. Процитируем отрывок из повести Яна Гольцмана «Островок уцелевшего бора»: «Люди леса, кормившиеся от леса, из­рядную долю жизненных сил отдавали этой борьбе. Разве отыщется в тайге светлая, открытая солнцу землица? Только болотная топь да бесплодный камень не заняты, не утыканы древесными стволами. Каждая вырубка, всякая споро зарастающая пожня, посреди которой косо чернеет догнивающий стожар, если не политы, то уж наверняка окроплены потом [...]

Бескрайний, неприметно, но непреклонно теснящий скудную паш­ню таежный разлив таил угрозу, казался вовеки неодолимым. Тем, кто годами продирался сквозь комариную корбу-чернолесье или про­рубал в пустынном краю многоверстные просеки — тележные до­роги и санники,— конечно же, хотелось, выбравшись из чащобы, ви­деть наконец в распахнутом окне светлую просторную воду, чистое поле, открытую глазу луговину. Тем более, что неизбывные елки-палки все едино тут, поблизости, рукой подать. Вон они, зубчатой стеной об­ступили обжитое пространство.

— А места-то, места там баски-и-е,— завистливо говорили наши ста­рухи о соседней Каргополыцине и неизменно вздыхали: — Ро-о-овно, гладешенько. Лесу дак вовсе нет. Красота!

Ну да, земля хороша и красива, поскольку ее можно вспахать и засеять. Эстетика оратая-хлебороба» (Гольцман, 1997, с. 93).

Эстетика чуждая и непонятная тем, например, кто с величайшим трудом отвоевывает у пустыни метр за метром, высаживая и выхажи­вая деревья.

Ту же самую идею о специфичности национальных прототипов универсальных концептов можно проиллюстрировать не только на примерах обозначения элементов окружающей природной среды, но и на примерах обозначений артефактов материальной культуры. Наиболее наглядны такие примеры тогда, когда сравниваются элементы в достаточной мере самобытных материальных культур. Одной из таких культур, безусловно, является китайская материальная культу­ра. Для примера возьмем концепт чашка, к которому в разное время обращались разные исследователи (Лабов, Херш, Карамацца) для ил­люстрации невозможности дать четкую характеристику семантичес­кой структуры общих понятий такого типа в терминах традиционно­го компонентного анализа. Вежбицкая, наоборот, использовала этот пример для того, чтобы попытаться доказать, что такие определения возможны (см.: Hersh, Caramazza, 1976, с. 274; Labov 1973; Wierzbicka,

159

1985, с. 59). Для нас, в частности, представляет интерес высказывание А. Вежбицкой, поскольку в нем фигурирует понятие прототипа «иде­альной чашки»: «...Китайская чашка, маленькая, изящная, с тонкими стенками, без ручки и без блюдца, все-таки может считаться чашкой — пока из нее можно пить чай, в соответствующем окружении (на стог ле), пока ее можно поднести ко рту одной рукой. Это означает, что при том, что блюдце и ручка определенно входят в прототип чашки («иде­альная» чашка ДОЛЖНА иметь ручку и блюдце), они не являются су­щественными элементами этого понятия» (Вежбицкая, 1996, с. 217). Данное высказывание вызывает некоторые вопросы. Во-первых, если «блюдце и чашка определенно входят в прототип чашки», то возникает вопрос, в ЧЕЙ прототип? В чьем сознании существует такой прототип, о котором говорит А. Вежбицкая? Если речь идет, например, о европей­цах, то да, а если о китайцах? Их прототип чашки как раз и не имеет ни блюдца, ни ручки. Тогда спрашивается, на каком основании европейс­кая прототипическая чашка более соответствует «идеалу» чашки, не­жели китайская прототипическая чашка? А ведь именно к такому логи­ческому заключению ведет утверждение, что «идеальная» чашка ДОЛЖ­НА иметь ручку и блюдце. Европейская прототипическая чашка ДОЛЖНА, а китайская вовсе НЕ ДОЛЖНА, ибо если мы будем утверждать обрат­ное, то окажемся на европоцентристской точке зрения на мир. В этом случае все многообразие национально-специфических прототипов уни­версальных концептов материальной культуры окажется не более чем досадным отклонением от прототипов, существующих в сознании носителей европейских языков. На самом же деле как китайская чаш­ка не должна иметь ни блюдца, ни ручки и не должна соответствовать прототипу, существующему в сознании англоязычных (или любых других) лингвистов, занимающихся будь то построением универсаль­ных толкований, будь то описанием «идеальных» прототипов, так и любой другой предмет самобытной материальной культуры любого народа НЕ ДОЛЖЕН соответствовать какому-либо общему для всех культур прототипу. Таких универсальных прототипов попросту нет и не может быть, если речь идет о действительно самобытных материаль­ных культурах. В этих случаях как раз и нужно говорить о националь­но-специфических прототипах, существующих лишь в сознании и во­ображении представителей данной культуры и неведомых представите­лям других культур, не посчитавшим нужным ознакомиться с самими именуемыми реалиями. За несколько высокомерным «разрешением» Вежбицкой считать все-таки китайскую чашку чашкой стоит либо ан­глоязычный лингвистический эгоцентризм, либо интеллектуальная лень. Представим на минуту рассуждения гипотетического китайского лин­гвиста, заявляющего, что истинная-то чашка, чашка «идеальная», есте-

160

ственно, НЕ ИМЕЕТ и НЕ ДОЛЖНА иметь ни ручки, ни блюдца, но, уж так и быть, традиционную европейскую чашку с ручкой и блюдцем тоже можно, с известной натяжкой, считать чашкой. Хотя по сути такие заявления (будь они сделаны) ничем не отличались бы от того, что пишет Вежбицкая.

Наше категорическое неприятие лингвистического эгоцентризма побудило нас дать более обширную справку о таком, казалось бы, тривиальном объекте, как чашка (точнее, китайская чашка), в надеж­де на то, что станет очевидной поверхностность любых рассуждений о прототипических и понятийных универсалиях, ведущихся без зна­ния конкретного мира вещей той или иной культуры (даже если эти рассуждения принадлежат признанным авторитетам в лингвистике).

Чайная чашка в Китае — лишь один из элементов весьма слож­ного ритуала, именуемого чайной церемонией. Описывать саму цере­монию мы не будем, а несколько слов о предметах, с помощью кото­рых она осуществляется, в контексте нашей темы сказать следует.

Тот предмет, из которого пьют чай и который обычно приводят в соответствие общему для многих языков понятию «чашка», называ­ется chá-bei (дословно «чайный сосуд для питья»). Chá-bei — это неотъемлемая часть специального чайного набора, называемого Láo zhén cha dzhi zu («чайный набор старого человека»). В этот набор входят не только чашки для питья чая, но и специальные чашки для нюхания (!) чая. Они называются wén siáng bei («сосуд для вдыхания ароматов»). От чашек для питья чая они отличаются формой: они уже и выше. Кроме двух видов чашек в чайном наборе должны быть два чайника, в одном из которых чай заваривают, он называется cha hú («чайный чайник»), а из второго чайника, называемого cha hái («чай­ное море»), чай разливают по чашкам для вдыхания ароматов, а до того из него же обливается кипятком заварочный чайник, чтобы он прогрелся перед процессом заваривания чая. Чайник для разлива чая в отличие от заварочного чайника не имеет крышки и носика и по­хож на наш молочник. Обязательны в наборе и деревянная лопатка, которой накладывают чай из специальной банки в заварочный чайник, и деревянный предмет, напоминающий щипцы, для изъятия из чайника использованных чайных листьев. Лопатка называется cha ci («чайная ложка» (!) — источник псевдокорреляций, так как используемые в Европе и Америке чайные ложки для размешивания сахара в Китае во время чайной церемонии не используются, поскольку чай всегда пьют без сахара). Каждая составляющая традиционного чайного на­бора для китайцев представляет собой предмет искусства, чайники и чашки не только используют по назначению, но и коллекционируют. У автора этих строк есть коллекция чашек для вдыхания чайных арома-

161

тов, которые в соответствии с европейским видением мира (и уже — в соответствии с определением самого концепта «чашка») вовсе и не являются чашками, так как не «предназначены для питья горячих жидкостей», как того требует толкование данного концепта, предлагае­мое западными лингвистами. Не соответствуют этому толкованию и китайские чашки для питья чая, так как чай из них пьется не горячим, а лишь теплым (из чашки без ручки горячий чай пить было бы не очень удобно). Но если это не чашки, то что же это? Все-таки чашки, но чашки, соотносимые не с «универсальными» (а на деле —европоцен­тристскими) прототипами и толкованиями слов, называющих сходные по функциям предметы в разных культурах и языках, а с прототипами, сформированными в сознании представителей определенной самобыт­ной культуры (в нашем примере — китайской). Это никакие не пери­ферийные по отношению к «идеальной» чашке образцы, а самые что ни на есть типичные, характерные представители своего класса предметов. Они соответствуют прототипу «идеальной» чашки в СВОЕЙ культур­ной системе координат. Эти прототипы (и нетипичной, с точки зрения европейцев, китайской чашки для питья чая, и вовсе «не чашки» для вдыхания чайных ароматов) являются неотъемлемыми составными ча­стями китайского НАЦИОНАЛЬНОГО ОБРАЗА МИРА, в котором «иде­альные» (по европейским представлениям) прототипы обычных чашек занимают весьма скромное и отнюдь не центральное место.

Знание национально-специфических прототипов общих для большинства языков концептов — это составная часть когнитив­ной базы любого социума, объединенного общим языковым сознанием. Поэтому проникновение в иноязычную картину мира невозможно без знания национально-специфических прототипов общих понятий, т. е. без адекватного знания слов типа А2 (по предлагаемой нами классификации).

Обратимся теперь к словам, которые мы предложили условно называть словами типа Б, т. е. к национально-специфическим логогенам, имеющим абстрактное значение. Национальная специфика семантики этих слов имеет вполне материалистическое обоснование и может быть объяснена конкретными факторами материальной среды бытова­ния этноса, которые формируют национальную ментальность. Нацио­нальное же сознание, сформированное под воздействием этих факто­ров, порождает абстрактную лексику, не имеющую, по сути дела, адек­ватных коррелятов в других языках. Природные условия, оказавшие наибольшее влияние на формирование национальной ментальности, можно назвать ДОМИНАНТАМИ СРЕДЫ БЫТОВАНИЯ этноса. Эти до­минанты различны у разных народов.

162

Например, для русского народа безусловной доминантой внешней среды являются большие пространства. «Роль «русских пространств» в формировании «русского видения мира» отмечали многие авторы. Известно высказывание Чаадаева: «Мы лишь геологический продукт обширных пространств». У Н. А. Бердяева есть эссе, которое так и оза­главлено — «О власти пространств над русской душой». «Широк русский человек, широк, как русская земля, как русские поля»,— пишет Бердяев и продолжает: «В русском человеке нет узости европейско­го человека, концентрирующего свою энергию на небольшом простран­стве души, нет этой расчетливости, экономии пространства и времени, интенсивности культуры. Власть шири над русской душой порожда­ет целый ряд русских качеств и русских недостатков». О «власти пространств над русской душой» говорили и многие другие, напри­мер: «В Европе есть только одна страна, где можно понять по-насто­ящему, что такое пространство,— это Россия» (Гайто Газданов). «Пер вый факт русской истории — это русская равнина и ее безудержный разлив..., отсюда непереводимость самого слова простор, окрашенного чувством, мало понятным иностранцу...»,— писал Владимир Вейдле, известный русский литературный критик и искусствовед» (Шмелев, 1998, с. 49).

Рассуждения о российских пространствах как доминанте внешней среды бытования из сферы общефилософских и культурно-историчес­ких изысканий могут быть переведены и в плоскость лингвистического анализа, в область семасиологических исследований. В «Заметках о рус­ском» Д.С.Лихачев (Лихачев, 1987) отметил неизбежность лингви­стических «последствий» влияния широких пространств на националь­ное сознание, указав на то, что оно (это самое пространство) «выли­валось в понятия и представления, которых нет в других языках».

Целому ряду слов (относимых нами к типу Б) русского языка практически невозможно найти адекватные соответствия в других языках. В цитировавшейся нами статье А. Д. Шмелева «Широкая» русская душа» можно найти образцы семантического анализа таких слов, как воля, удаль, простор, разгул, размах. Этот список можно было бы продолжить, включив в него ширь, раздолье, тоска. Любо­му из этих слов двуязычные словари дают определенные соответ­ствия, которые на самом деле оказываются мнимыми. Истинных же соответствий просто нет, а понятным и очевидным это становится лишь тогда, когда строгий семантический анализ опирается на весь куль­турно-исторический контекст, на те самые «философствования», кото­рые иногда недооцениваются сторонниками «чистоты» лингвистики. Именно при таком подходе кажущаяся идентичность заменяется глу­бокими концептуальными различиями, и обнаруживается, что, к при-

„, 163

меру, удаль отнюдь не то же самое, что отвага, смелость, храбрость и их корреляты в других иностранных языках, а понятие специфи­чески русское, включающее в себя помимо прочего и такие компо­ненты семантической структуры, как самолюбование, безрассудство, бескорыстие и привычка к широким пространствам, «..само слово (и понятие) удаль могло родиться только у бойкого народа, и при этом у народа, привыкшего к широким пространствам» (Шмелев, 1998, с. 53). Столь же специфично и русское слово воля. Его псевдосиноним свобода не относится к словам типа Б, поскольку имеет адекватные иноязычные соответствия (freedom — англ., la libertad — исп. и т.д.) и не несет на себе следов особенностей национальной ментальности, обусловленных, в свою очередь, специфическими доминантами среды бытования этноса. Воля же — специфически русское слово (и понятие), и его ключевыми компонентами значения следует признать полное отсутствие какой-либо регламентации (например, закона) и наличие (или подразумевание) бескрайних, ничем не ограниченных пространств. Слова типа Б есть во всех национальных языках, проблема, однако, заключается в том, что без помощи специальных комментариев профес­сиональных лингвистов и культурологов, в полном объеме владеющих НЯКМ конкретного языка, проникнуть в суть именуемых абстрактных концептов чрезвычайно трудно, а установить зависимость национальной специфики таких концептов от реалий внешнего мира, в частности от природно-климатических условий бытования этноса,— еще труднее. Итак, мы выделили три вида национально-специфической лексики, специфика которой обусловлена внешней средой, воздействующей на коллективное этническое сознание. Не учитывать фактор среды бы­тования этноса — значит игнорировать очевидный факт, что «...в ядре своем каждый народ остается самим собой до тех пор, пока сохраня­ется особенный климат, времена года, пейзаж, национальная пища...,— ибо они непрерывно питают и воспроизводят национальные склады бытия и мышления» (Гачев, 1988, с. 430). Обратимся теперь к самому понятию коллективного этнического сознания, в котором под воздей­ствием определенного фрагмента ПВК выстраивается НЯКМ.