logo
TYeORIYa_PYeRYeVOD

Развитие перевода в эпоху Петра Первого.

Переводная литература Петровской эпохи

Своеобразным итогом этих усилий стал изданный 23 ян­варя 1724 г., т.е. незадолго до смерти царя, указ, в котором го­ворилось: «Для переводу книг нужны переводчики, а особли­во для художественных37, понеже никакой переводчик, не умея того художества, о котором переводит, перевесть то не может; того ради заранее сие сделать надобно таким обра­зом: которые умеют языки, а художеств не умеют, тех отдать учиться художествам, а которые умеют художества, а языку не умеют, тех послать учиться языкам, и чтоб все из русских или иноземцев, кои или здесь родились или зело малы при­ехали и наш язык, как природный, знают, понеже на свой язык всегда легче переводить, нежели с своего на чужой. Ху­дожества же следующие: математическое... — механическое, хирургическое, архитектур цивилис [гражданская архитекту­ра], анатомическое, ботаническое, милитарис [военное дело] и прочия тому подобные»38.

Таким образом, в соответствии с государственными по­требностями страны, переводиться должна была в первую очередь специальная литература утилитарно-практического характера (по подсчетам позднейших исследователей, на долю художественных произведений в нашем понимании приходилось не более 4% всей печатной продукции того вре­мени). К ней следует, правда, добавить труды по истории, юриспруденции, политическим учениям т.п., но они также отбирались, исходя из представления «о пользе обществен­ной» (сочинения Г. Гроция, С. Пуфендорфа, Юста Липсия, Тита Ливия, Квинта Курция и др.)

Обращает на себя внимание, что литература религиозно­го характера не была включена в составленный царем пере­чень, а сам Петр, посылая как-то книгу с двумя трактатами — «о должности человека и гражданина» и «о вере христиан­ской», — потребовал, чтобы переведен был только первый из них, «понеже в другом не чаю к пользе нужде быть»39. Вмес­те с тем и в петровскую эпоху продолжалась в определенной степени разработка проблем, связанных с библейскими пере­водами, причем здесь можно отметить наличие двух тенден­ций. С одной стороны, в 1712 г. был издан специальный цар­ский указ об издании исправленного текста славянской Биб­лии, который надлежало отредактировать и согласовать «с греческою семидесяти преводников Библиею» (т.е. с Септуа- гинтой). Эта работа осуществлялась архимандритом Феофи- лактом Лопатинским и уже известным нам Софронием Лиху- дом с несколькими помощниками под наблюдением митропо­лита Стефана Яворского. Однако в связи с рядом обстоя­тельств субъективного и объективного характера довести за­думанное предприятие до конца удалось лишь полвека спус­тя, в царствование дочери Петра Елизаветы, когда двумя из­даниями (в 1751 и 1756) вышла в свет так называемая Елиза­ветинская Библия.

С другой стороны, в связи с общим изменением языко­вой ситуации в России и ограничением сферы использова­ния церковнославянского языка, при поддержке царя и его первого помощника в церковной сфере архиепископа Фео­фана Прокоповича (1681—1736)40, был поставлен вопрос о пе­реводе Священного Писания на русский язык. Первые опы­ты такого рода проводились в Юго-Западной Руси уже на­чиная с XVI в.; в 1683 г. в Москве появилась русская Псал­тырь Авраамия Фирсова, переведенная, по-видимому, с польского «на наш простой словенской язык... без всякого украшения, удобнейшего ради разума»41. Однако, несмотря на отдельные опыты, продолжавшиеся и в течение XVIII сто­летия, появилась русская Библия только в XIX в.42 Разумеет­ся, продолжала переводиться и иная литература для специ- ально-церковных нужд, а также отдельные религиозно-мо- ралистические и мистические трактаты (например, сочине­ния Фомы Кемпийского и Иоганна Гергада), хотя они зани­мали в общем объеме переводной литературы явно перифе­рийное место.

2. Особенности передачи иноязычных текстов в Петровскую эпоху

Отмеченный утилитаризм отношения к переводу имел ряд последствий. Во-первых, представлялось не столь важным со­блюдение принципа переводить с оригинала, и переводы «из вторых» («третьих» и т.д.) рук получили достаточно широкое распространение: трактат Джона Локка о государстве был переведен с латинского, сочинение Фомы Кемпийского — с французского, а книга Поля Рико о турецкой монархии, обо­значенная как перевод с польского, представляла собой пере­ложение итальянской версии французского перевода англий­ского оригинала. Указанная особенность распространялась и на художественную литературу — «Метаморфозы» Овидия были переведены с польского, «Полистан» Саади — с немец­кого. «Попадая в Россию, иностранные книги как бы теряли свой национальный облик»43.

Во-вторых, принцип отбора «полезного» не только допус­кал, но зачастую и прямо предписывал не воспроизводить подлинник целиком, а прибегать к его реферированию и со­кращению, отбрасывая то, что представлялось малозначи­тельным или излишним. Именно в подобном духе инструкти­ровал переводчиков сам Петр, сопроводивший один из пред­назначавшихся для перевода трудов по сельскому хозяйству характерным замечанием: Именно так и поступил, кстати, указанный выше Феофан Прокопович, предваривший переведенный им латинский трактат обращением к царю, в котором сооб­щал, что с соизволения последнего сокращал и устранял ча­сти текста, лишенные интереса для читателя. Однако Петр резко отрицательно относился к попыткам делать в перево­димом тексте купюры, вызванные не деловыми, а субъек- тивно-пристрастными соображениями. Когда один из вид­нейших переводчиков петровской эпохи Гавриил Бужинский (1680—1731)45 представил в 1714 г. перевод исторического трактата С. Пуффендорфа, где было пропущено высказыва­ние автора о России, не слишком лестное для национально­го самолюбия, царь в достаточно энергичных выражениях высказал свое неудовольствие и приказал точно воспроизве­сти соответствующее место подлинника.

В-третьих, установка на практические нужды обусловли­вала и метод передачи, ориентированный, говоря современ­ным языком, на получателя информации. Здесь опять-таки надлежало руководствоваться ясно выраженной директивой монарха: «Не надлежит речь от речи хранить в переводе; но точно его выразумев, на свой язык уже так писать, как внят­нее может быть»46.

Однако на пути к требуемой царем «внятности» перед пе­реводчиками возникало достаточно большое количество трудностей как объективного, так и субъективного порядка.

Прежде всего необходимо было определиться с выбором самого переводящего языка, учитывая наличие церковносла- вянско-русского двуязычия. Говоря словами уже несколько раз цитировавшегося нами выше С.М. Соловьева, «ученые люди, знающие иностранные языки, переводчики привыкли к книжному языку и живой язык, народный был в их глазах языком подлых людей»47. Однако создание нового литератур­ного языка, опирающегося на собственно русскую основу, встало на повестку дня в качестве одной из важнейших задач культурного развития. Огромную роль в ее осуществлении должна была сыграть переводная литература, поскольку но­вое содержание, с которым она знакомила русского читате­ля, требовало и новых форм выражения. Приведенное в пре­дыдущей главе указание Петра Федору Поликарпову — избе­гать при переводе «высоких слов славенских», отдавая пред­почтение словам «Посольского приказу» — являлось своеоб­разной официальной санкцией процесса оттеснения церков­нославянского языка в достаточно узкую богослужебно-куль- товую сферу, внешним проявлением чего стало введение гражданского шрифта.

Далее, имея дело с литературой, резко отличавшейся по своему характеру от традиционной «славянороссийской» книжности и зачастую повествовавшей о малознакомых или даже совсем не знакомых предметах, переводчики не могли не испытывать огромных затруднений уже на уровне рецеп­ции (восприятия) подлежащих передаче произведений. Характерно, что издатели вышедших в свет вскоре после смерти Петра I комментариев Академии наук, указы­вая, что квалификация переводчиков была предметом особой заботы («всякому преводнику такие диссертации (рассужде­ния) переводить давали, о нем же известно знали, что он вещь оную наилутче разумеет, к тому же и самый перевод в присутствии всех преводников читан и свидетельствован бысть», причем последние «на сие смотрели, дабы оный яко вразумителен, тако и благоприятен был»), тем не менее сочли необходимым предупредить читателя: Наконец, даже при хорошем понимании оригинала, процесс его межъязыко­вой передачи неизбежно наталкивался — особенно если речь шла о специальной литературе — на сложности, вызванные фактическим отсутствием соответствующей терминологии (С.М. Соловьев говорил в связи с этим о «страшной трудно­сти передачи научных понятий на языке народа, у которого до сих пор не было науки»)49. Один из иностранных диплома­тов при петровском дворе рассказал о печальной судьбе не­коего переводчика, получившего от царя задание перевести с французского языка обширный труд по садоводству и в от­чаянии покончившего с собой из-за невозможности подо­брать адекватные соответствия техническим выражениям оригинала.

Указанные моменты предопределяли и фактический отказ подавляющего большинства переводчиков петровской эпохи от задачи воспроизведения стилистических особенностей оригинала

Хотя такая концепция (предназначенная в первую оче­редь для передачи научной и специальной литературы, но нашедшая отражение и в переводах художественных произ­ведений) в какой-то степени стирала грань между перевод­ным и оригинальным творчеством, однако именно в петров­скую эпоху начало формироваться (естественно, речь идет о прозаических текстах) представление о своеобразной пере­водческой этике, исключающей полный произвол по отно­шению к автору. Тот самый Феофан Прокопович, который, как мы видели выше, с санкции царя подверг текст ориги­нала довольно существенным изменениям, объясняя их по­добно многим своим коллегам, темнотой и непонятностью автора во многих местах, вместе с тем отмечал и невозмож­ность слишком сильного отклонения от него, настаивая на ♦необходимости некоего «среднего пути. Еще резче высказался Гавриил Бужинский, подчеркивав­ший необходимость уважительного отношения к исходному тексту и — вопреки высказывавшемуся некоторыми после­дующими исследователями мнению об отсутствии в России XVIII в. понятия плагиата — прямо приравнивавший чрез­мерную вольность к литературному воровству.

3. Проблема передачи терминов

Как уже отмечалось, для переводчиков петровской эпохи, занимавшихся преимущественно переводом научно-техни­ческой и специальной литературы, особую трудность пред­ставляла передача специальных терминов, отсутствовавших в русском языке. Указанная проблема сохраняла свою актуаль­ность и в последующие десятилетия, что ставило на повестку дня вопрос о разработке собственной терминологической си­стемы. Для разрешения этой задачи предлагались разные пути, причем здесь можно отметить проявление двух тенден­ций: заимствования недостающих единиц из европейских языков и попыток подбора или создания соответствовавших им русских эквивалентов.. Так, переводчик одного научного трактата, объявив в предисловии, что специально оставлял непереведенные гре­ческие и латинские термины, «ради лучшего в деле знания» (т.е. чтобы не исказить содержание текста), вместе с тем осознавал, что подобный принцип во многих случаях лишает перевод доступности, и вынужден был от него отсдупать, да­вая в скобках русский перевод или попеременно употребляя свою и чужую лексическую единицу (например, «ангуль» — «угол», «экватор» — «уравнитель» и т.п.). Однако сами по­пытки создания русской терминологии далеко не всегда при­водили к успеху. Так обстояло дело, например, с предложен­ными В.К. Тредиаковским «эквивалентами» типа неологиз­мов «безместие» (для передачи французского absurdite«абсурд»), «недействие» (фр. inertie— «инерция»), «назнаме- нование» (фр. етЫете — «эмблема») и т.д. Наряду с ними у Тредиаковского встречалось и использование русских слов, приблизительно воспроизводящих соответствующие иноя­зычные («всенародный» для epidimeque — «эпидимеческий», «внезапный» для panique — «панический», «учение» для erudition — «эрудиция»), а также случаи описательного пере­вода при помощи словосочетаний, вроде: «предверженная вещь» (для object — «объект»), «сила капелек» (для essence«эссенция»), «жар исступления» (для entousiasme — «энтузи­азм»), «телесное мановение» (для geste — «жест»), «урочный округ» (для periode — «период») и т.п. Любопытно отметить, что свою терминотворческую деятельность Тредиаковский пытался обосновать ссылками на церковнославянскую тради­цию, отвечая в 1752 г. на упреки академика Г.Ф. Миллера (немца по происхождению) не лишенным сарказма замеча­нием: «Правда, может г. асессор54 сомневаться о терминах, как человек чужестранный; но оный термины подтверждают­ся все книгами нашими церковными, из которых я их взял»55.

Однако на этом поприще у Тредиаковского были и гораз­до более близкие предшественники. В первую очередь здесь можно назвать имя Антиоха Дмитриевича Кантемира (1708—1744).

Сын союзного Петру I молдавского господаря, вынужден­ного переселиться в Россию после неудачи Прутского похода против Турции, получивший блестящее разностороннее об­разование, зачинатель русского классицизма, политический деятель и дипломат, автор ряда сатир и басен, Кантемир, пе­реводя книгу французского мыслителя Б. Фонтенеля «Разго­воры о множестве миров», представлявшую собой своеобраз­ное сочетание философии, естествознания и беллетристики, счел необходимым снабдить свой труд примечаниями, в ко­торых давалось толкование использованных переводчиком ино­язычных слов, «которые и не хотя принужден был употре­бить, своих равносильных не имея», а также русских лекси­ческих единиц, использованных в новом значении. Аналогич­ным образом приходилось ему поступать и при передаче ху­дожественных и исторических произведений (сочинения Анакреонта, Юстина, Корнелия Непота и др.), о чем говорит­ся в предисловии к переводу «Посланий» («Писем») Горация: «Во многих местах я предпочел переводить Горация слово от слова, хотя сам чувствовал, что принужден был к тому упот­ребить или слова, или образы речения новые и потому не вовсе вразумительные читателю, в латинском языке неискус­ному. Поступок тот тем извиняю, что я предпринял перевод сей не только для тех, которые довольствуются просто читать на русском языке «Письма» Горациевы, по-латински не умея; но и для тех, кои учатся латинскому языку и желают подлин­ник совершенно выразуметь. Да еще и другая польза от того произойдет, если напоследок те новые слова и речения в обыкновение войдут, понеже через то обогатится язык наш, который конец в переводе книг забывать не должно.

К тому мне столь большая надежда основана, что те вве­денные мною новые слова и речения не противятся сродству языка русского, и я не оставил оных силу изъяснить в при­ложенных примечаниях, так чтоб всякому вразумительны, нужны были те примечания; со временем оные новизны, мо­жет быть, так присвоены будут народу, что никакого толку требовать не будут»56.

Оценивая итоги указанной работы Кантемира и Тредиа- ковского (а также их менее именитых коллег), обычно обра­щают внимание на то обстоятельство, что при всей скромно­сти реальных ее достижений, в частности малопригодности большинства созданных ими терминов в силу присущей им неточности и неуклюжести, деятельность переводчиков пер­вой половины XVIII столетия в данной области имела боль­шое принципиальное значение, наметив пути освоения за­падноевропейской научной терминологии вплоть до знамени­той реформы Н.М. Карамзина, также не обошедшего внима­нием данную проблему.

Но, пожалуй, в наиболее четкой форме (и с наиболее пло­дотворными результатами) процесс создания собственной системы научно-технических терминов воплотился в трудах М.В. Ломоносова. Решительно отстаивая тезис о том, что уже современный ему русский язык, соединяя в себе «великоле­пие ишпанского, живость французского, крепость немецко­го, нежность италианского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языка» способен правильно и точно передать самый сложный иноя­зычный текст: «Сильное красноречие Цицероново, велико­лепная Вергилиева важность, Овидиево приятное витийство не теряют своего достоинства на российском языке. Тончай­шие философские воображения и рассуждения, многораз­личные естественные свойства и перемены, бывающие в сем видимом строении мира и в человеческих обращениях, име­ют у нас пристойные и вещь выражающие речи. И ежели чего точно изобразить не можем, не языку нашему, но недо­вольному своему в нем искусству приписывать долженству­ем», — Ломоносов вместе с тем оговаривал, что в переводах научного характера он «принужден... был искать слов для наименования некоторых физических инструментов, дей­ствий и натуральных вещей, которые хотя сперва покажутся несколько странны, однако надеясь, что они со временем чрез употребление знакомее будут»57. При этом ученый отме­чал, что подобное явление уже наблюдалось в эпоху приня­тия христианства, также несшего с собой целый ряд ранее незнакомых понятий: «С греческого языка, имеем мы вели­кое множество слов русских и словенских, которые для пе­реводу книг сперва за нужду были приняты, а после в такое пришли обыкновение, что будто бы они сперва в российском языке родились... При сем хотя нельзя прекословить, что сна­чала переводившие с греческого языка на славенский не мог­ли миновать и довольно остеречься, чтобы не принять в пе­ревод свойств греческих, славенскому языку странных, одна­ко оные через долготу времени слуху славенскому перестали быть противны, но вошли в обычай. Итак, что предкам на­шим казалось невразумительным, то нам ныне стало приятно и полезно».

БИЛЕТ 10.