logo search
TYeORIYa_PYeRYeVOD

Переводческая деятельность в.К.Тредиаковского.

Переводческая деятельность В.К. Тредиаковского

Уже неоднократно упоминавшийся нами в предыдущем изложении Василий Кириллович Тредиаковский (1703—1769) по праву считается крупнейшим (хотя и не всегда удачли­вым) представителем русского перевода рассматриваемой эпохи. Сын священника из Астрахани, учившийся в Москов­ской Славяно-греко-латинской академии, слушавший затем лекции в Сорбонне, занимавший в Академии наук должности переводчика и секретаря, первым получивший ученое звание профессора латинской и русской элоквенции (красноречия), автор ряда филологических работ, реформатор русского сти­хосложения, Тредиаковский известен как переводчик Гора­ция, Буало, Тальмана (именно с перевода аллегорического ро­мана последнего «Езда в остров Любви» начинает историю переводной повествовательной прозы XVIII в.), политическо­го романа Дж. Баркли «Аргенида», просветительского рома­на Ф. Фенелона «Похождения Телемака», многотомных тру­дов по истории Ш. Роллена и др., а также как видный теоре­тик, стремившийся обосновать «главнейшие критерии, т.е. неложные знаки доброго перевода» (естественно, в класси­цистическом понимании последнего). Причем, характеризуя воззрения Тредиаковского и его деятельность, необходимо учитывать фактор их эволюции, сказавшийся в первую оче­редь на языке переводов. Если в предисловии к роману Таль­мана он подчеркивает отказ от использования церковносла­вянских элементов, ссылаясь на «темноту» и «жестокость для ушей» этого языка с точки зрения современных ему читате­лей, то в одном из последних переводов — «Истории о рим­ских императорах» Ж.Б. Кревье — ясно проглядывает стрем­ление создать книжный слог, в значительной степени опираю­щийся на них (что было связано с общим изменением его взглядов на природу русского литературного языка).

В целом, однако, говоря о теоретических установках Тре­диаковского в области перевода, отличает их связь с принци­пами классицизма. Прежде всего это ориентация на читате­ля, принадлежащего к «изрядной компании» (т.е. к образо­ванному обществу), и учет его вкусов — ибо, как указывал сам «профессор латинской и русской элоквенции», выпол­ненного им перевода «не будет уже читать грубых времен новгородка Марфа Посадница, он сделан для нынешнего уч­тивого и выцвеченного»67. Руководствуясь этим соображени­ем, Тредиаковский при передаче на русский язык написан­ной по-латыни «Аргениды», где, в соответствии с нормами латинского языка, при обращении к одному лицу всегда ис­пользовалось местоимение tu «ты», заменял его на «вы» в тех случаях, когда этого требовал принятый его современниками этикет. Да и часто цитируемая формула, высказанная им в предисловии к роману Тальмана: «...Переводчик от творца разве что именем разнится. Еще донесу вам больше, ежели творец замысловат, то переводчику замысловатее надлежит быть»68, — несмотря на различные толкования ее позднейши­ми исследователями (например, в плане высокой оценки пе­реводческого труда), объективно также могла сыграть роль в обосновании «творческого» (в классицистическом понима­нии) отношения к тексту.

В желании быть «замысловатее» автора можно увидеть связь и с уже многократно упоминавшейся особенностью переводов, выполнявшихся представителями данного на­правления, — передавать не сам подлинник, а стоящий за ним идеал. Так, роман Фенелона «Похождения Телемака, сына Улисса», представлявший собой аллегорию современ­ности на якобы античном материале, как бы продолжавшим гомеровский эпос, был написан прозой. Тредиаковский же воспроизвел его по-русски гекзаметром, представлявшим, по его мнению, «возврат... к изрядству, паки еллинския са- моначальныя, единственно благолепныя и всею соразмерно- стию превосходныя», причем мотивирует свое решение тем, что именно такой размер более всего соответствует темати­ке произведения и, следовательно, лучше воссоздает идеал последнего, к которому автор не смог приблизиться из-за особенностей исходного языка: «Но, впрочем, правда, автор ее воспел на французском своем языке свободною речию: однако воспета она прозою, за неспособность французско­го языка к героическому еллино-латинскому стиху. Что же до нашего языка, то он столько же благолепно воскриляется дактилем, сколько и сам еллинский и римский... природа ему даровала все изобилие и сладость языка того еллинско- го, а всю важность и сановность латинского. На что же нам претерпевать добровольно скудость и тесноту французско­го, имеющим всякородное богатство и пространство славя­ноевропейское».

Правда, в ряде случаев Тредиаковский подчеркивал стремление передавать переводимого автора как можно точ­нее, чтобы «грунту... разума и замысла прибыть ненаруши- му»70 (так обстояло дело, например, с комедией римского дра­матурга Теренция «Евнух»). Однако здесь же оказывается, что «верность» понимается чисто по-классицистически: по­мимо изменений текста, вызванных, по мнению переводчика, объективными причинами (размером и рифмой), Тредиаков- ский счел возможным, по собственному выражению, «учи­нить в нем некоторые самые легкие и только искусным чув­ствительные перемены, применяясь к обыкновению нынеш­него театра»71 (хотя и оговаривая, что предназначался пере­вод не для постановки, а исключительно для чтения). Однако с позиций нынешнего читателя внесенные «перемены» ка­жутся не столь уж «малыми»: изменена структура (разделе­ние на действия), оставлен без передачи на русский язык пролог, поскольку, как считает переводчик, он не связан пря­мо с содержанием пьесы и представляет собой полемику римского комедиографа с критиками, мало интересную для современников Тредиаковского, и, наконец, в каком соответ­ствии с канонами хорошего вкуса, «элоквенции профессор» принял меры для «уничтожения срамословных мест, которые могли быть противны честному устыдению»72. Понятно, что и результат должен был оказаться соответствующим.

Заслуживают внимания и выдвинутые Тредиаковским требования к стихотворному переводу, приведенные в пре­дисловии к созданной им русской версии трактата теоретика французского классицизма Н. Буало, вышедшей под заглави­ем: «Наука о стихосложении и поэзии с французских стихов Боало-Депреовых стихами же»:

«1) Чтоб переводчик изобразил весь разум, содержащийся в каждом стихе;

  1. Чтоб не опустил силы, находящиеся в каждом же;

  2. Чтоб тож самое дал движение переводному своему, ка­кое и в подлинном;

  3. Чтоб сочетал оный в подобной же ясности и способно­сти;

  4. Чтоб слова были свойственны мыслям;

  5. Чтоб они не были барбарисмом опорочены;

  6. Чтоб грамматическое сочинение было исправное, без солецисмов73 и как между идеями, так и между слова­ми без прекословий;

  7. Чтоб, наконец, состав стиха был правилен, так называе­мых затычек или пустых бы добавок не было;

  8. Гладкость бы везде была;

  9. Вольностей бы мало было, ежели невозможно без них обойтись;

  10. И сколько возможно чаще б богатая рифма звенела полубогатыя без наималейшего повреждения смыслу;

  11. И если находятся еще какие поспешествующие добро­те перевода»74.

На первый взгляд, процитированная декларация (если не считать устарелости языка) вполне созвучна многим нынеш­ним высказываниям теоретиков поэтического перевода. Но за сравнительно осторожным тезисом о «малом» количестве допускаемых вольностей следует гораздо более решительное пояснение: «Не всеконечно требуется, чтоб в переводе быть тем же самым слова и стольким же; сие многотрудно и почти всегда есть выше человеческих сил; но чтоб были токмо рав­номерные и, конечно, с теми же точно идеями»75.

Относительно «точности» идей в классицистической трак­товке вообще и понимании Тредиаковского в частности речь уже шла выше. Что же касается «равномерности», то в упо­мянутом переводе «Евнуха», где близость оригиналу провоз­глашалась в качестве основной задачи, шестистопный стих подлинника передан пятистопным хореем, который, по соб­ственным словам, «показался» переводчику «наиболее сход­ствующим размером».

И тем примечательнее, что вклад Тредиаковского в разви­тие русской переводческой традиции был признан уже мно­гими его современниками. Часто конфликтовавший со своим коллегой и отрицавший за ним поэтический талант академик Г.Ф. Миллер в одном из своих отзывов вынужден был отме­тить, что «г. Тредиаковский со всем своим прилежанием, ко­торого у него нельзя отрицать, сделался мало-помалу снос­ным переводчиком»76. А более столетия спустя, когда творче­ство Тредиаковского уже давно утратило свою актуальность, историк академии наук П. П. Пекарский счел необходимым специально подчеркнуть, что при чтении выполненных им переводов «нельзя не заметить редкого в те времена достоин­ства... — это старание переводчика верно и точно передать смысл подлинника. Достаточно только сличить первый по­павшийся перевод начала прошлого столетия с... трудом Тре­диаковского, чтобы убедиться, как он превосходит в этом от­ношении современных ему переводчиков77.

Современники Тредиаковского

Среди других представителей русской культуры, зани­мавшихся в той или иной степени проблемами перевода, нельзя не упомянуть и деятельности ее крупнейшего пред­ставителя — Михаила Васильевича Ломоносова (1711—1765). Отдав немало времени переводам и их редактированию, ве­ликий русский ученый вместе с тем рассматривал их преж­де всего как материал, позволяющий благодаря переработке и переосмыслению иноязычных образцов обогатить рус­скую литературу новыми темами и формами. С этим связа­ны и принадлежащие ему предостережения против чрез­мерного увлечения ими в ущерб оригинальному творчеству, в чем-то напоминающие высказанные несколькими столети­ями раньше мысли Жоашена дю Белле: «Ныне принимать чужих не должно, чтобы не впасть в варварство... Прежде прием чужих полезен, после вреден»78. Вместе с тем Ломо­носов считал, что перевод должен быть верным до такой степени, чтобы это не нанесло ущерба нормам русского языка, разработка которых являлась для него одной из важ­нейших задач. Отсюда выдвигавшееся им требование к межъязыковой передаче: «Не потерять достоинство шти­ля»79 (хотя само воспроизведение индивидуального автор­ского стиля в классицистическом переводе еще не могло считаться основной задачей). Отсюда и критическое отно­шение Ломоносова к тому, «как обыкновенно французы... переводят, т.е., взявши токмо смысл из оригинала, а слова иные от себя прибавляют, а иные по произволению своему убавляют и выкидывают», отчего «книга получается с ори­гиналом не сходна»80.

Не обошел своим вниманием вопросы перевода и третий выдающийся деятель русского классицизма, поэт и драматург Александр Петрович Сумароков (1717—1777). Дворянин по происхождению, воспитанник Сухопутного шляхетского ка­детского корпуса, имевший чин бригадира, занимавший долж­ность директора Российского театра, Сумароков также про­являл по отношению к переводам двойственную позицию. С одной стороны, все более возраставший поток переводной беллетристики, прежде всего романов, которые последова­тельные приверженцы классицистической этики считали «праздным» и бесполезным жанром, вызывал у него актив­ный протест: «Обогащается общество переводными книгами; но сии книги в потомстве почти все исчезнут, и веку нашему славы они не принесут»81. С другой стороны, сам Сумароков переводил и пересказывал немало иноязычных авторов (Сафо, Горация, Вольтера, Локка и др.). Почетное место зани­мали переводы и на страницах издававшегося им журнала «Трудолюбивая пчела».

Именно переводческой деятельностью Сумарокова иллю­стрировал в свое время Г.А. Гуковский тезис о том, что, ког­да текст представлялся переводчику достигшим абсолютного совершенства и приблизившимся к идеалу до такой степени, что «превзойти» его не представлялось возможным, отноше­ние к нему было (или стремилось быть) максимально береж­ным. Так, переводя отрывки из произведений одного из наи­более выдающихся представителей французского классициз­ма — Ж. Расина, которые Сумароков признавал полностью отвечавшими указанным требованиям, переводчик воспроиз­вел стих за стихом, сохранив их количество и систему риф­мовки. Таким образом, формально наличествовал точный об­разец передачи иностранного текста на русский язык, хотя в целом получилось произведение, похожее по своей художе­ственной системе не столько на Расина, сколько на самого Сумарокова. Аналогично обстояло дело и с тремя сонетами немецкого поэта Пауля Флеминга, которые также были пере­ведены им с точным соблюдением формы.

Но вот к шекспировскому «Гамлету» — произведению, отнюдь не соответствовавшему канонам классицистической этики и представлениям последней о «хорошем вкусе» — Су­мароков (как и Вольтер, считавший британского драматурга «диким и варварским гением») подошел уже по-иному. Пере­водя знаменитую пьесу, по ехидному замечанию Тредиаков- ского, не с оригинала, а с прозаического пересказа ("Гамлет", как очевидные сказывают свидетели, переведен был прозою с английские Шекспировы, а с прозы уже сделал ее почтен­нейший наш автор стихами»82), Сумароков, как указывал Ю.Д. Левин, «даже оскорбился, когда Тредиаковский сказал, что он перевел шекспировскую трагедию... Сумароков как классик стремился не передать на своем языке индивидуаль­ное иноязычное произведение, а создать некое новое произ­ведение, приближающееся к идеалу... Шекспир был, по мне­нию Сумарокова, «английский трагик и комик, в котором очень дурнова и чрезвычайно хорошева очень много». Поэто­му русский драматург считал себя вправе переделывать по своему разумению это «дурное» на «хорошее»83.

Пожалуй, именно А.П. Сумароков сумел наиболее полно и четко охарактеризовать (причем в стихотворной форме) принципы классицистического перевода в своей «Эпистоле о русском языке»:

Посем скажу, какой похвален перевод: Имеет в слоге всяк различие народ.

. Что очень хорошо на языке французском, То может в точности быть скаредно на русском. Не мни, переводя, что склад в творце готов: Творец дарует мысль, но не дарует слов. В спряжение его речей ты не вдавайся И свойственно себе словами украшайся. На что степень в степень последовать ему? Ступай лишь тем путем и область дай уму. Ты сим, как твой творец письмом своим не славен, Достигнешь до него и будешь сам с ним равен. Хотя перед тобой в три пуда лексикон, Не мни, чтоб помощь дал тебе велику он. Коль мысли и слова поставишь без порядка, И будет перевод твой некая загадка, Которую никто не отгадает ввек; То даром, что слова все точно ты нарек. Когда переводить захочешь беспорочно, Не то — творцов мне дух яви и силу точно84.

Своеобразное место в истории русского перевода (на­сколько в данном случае вообще можно использовать этот термин) принадлежит Владимиру Игнатьевичу Лукину (1737— 1794). Сын придворного лакея, занимавший впоследствии должность секретаря кабинет-министра И.П. Елагина, под ру­ководством которого протекала его дальнейшая служебная деятельность, В.И. Лукин получил известность как один из создателей русского национального театра. Однако подавляю­щее большинство написанных им пьес представляло собой переделки французских авторов XVII—XVIII вв. При этом он, что вполне укладывалось, несмотря на некоторые отступле­ния, в присущую классицистической традиции манеру обра­щения с оригиналом85, стремился повысить идейно-эстети­ческую ценность последнего для русского потребителя, заме­няя черты чужого быта собственными, меняя имена на рус­ские и т.п. Подобное «склонение иностранных подлинников на российские нравы» мотивировалось интерпретатором (по­жалуй, наиболее подходящее здесь слово) тем, что чужезем­ный колорит затрудняет восприятие произведения, а иногда и заставляет отечественных слушателей потерять к нему ин­терес. «Мне всегда несвойственным казалось, — писал Лу­кин, — слышать чужестранные речения в таких сочинениях, которые долженствуют изображением наших нравов исправ­лять не столько общие всего света, но более участные наше­го народа пороки... И если говорить истину, то всякий невы­чищенный, т.е. на нравы того народа, пред коим он представ­ляется, несклоненный в драме образец покажется на театре не что иное, как смесь — иногда русский, иногда француз­ский, а иногда обоих сих народов характер вдруг на себе имеющий»86.

БИЛЕТ 11.